В категории материалов: 254 Показано материалов: 41-45 |
Страницы: « 1 2 ... 7 8 9 10 11 ... 50 51 » |
– Как мне возвратить этим двум невинным то счастье, которое я у них отнял? Бог мне поможет!
Глава 10.
Львиный ров
Одно из отделений тюрьмы Ла-Форс, то, где содержатся наиболее тяжкие и наиболее опасные преступники, называется отделением св. Бернара.
Обитатели тюрьмы, на своём образном языке, прозвали его Львиным рвом – вероятно потому, что у тамошних заключённых имеются зубы, которыми они подчас грызут решётку, а иногда и сторожей.
Это тюрьма в тюрьме. Стены здесь двойной толщины; каждый день тюремщик тщательно осматривает массивные решётки, а по геркулесову сложению, по холодному, проницательному взгляду сторожей видно, что здесь подбирали таких людей, которые могли бы управлять своими подданными, держа их в страхе и повиновении.
Двор отделения окружён высокими стенами, по которым скользят косые лучи солнца, когда оно решается заглянуть в эту бездну нравственного и физического уродства. Здесь бродят вечно озабоченные, угрюмые, бледные, как тени, люди, над которыми занесён меч правосудия.
По двое, по трое, а чаще в одиночестве стоят они или сидят, прислонясь к той стене, которую больше всего согревает солнце, и то и дело поглядывают на ворота, которые открываются только тогда, когда вызывают кого-либо из жителей этого мрачного обиталища или же когда швыряют в эту яму новый кусок окалины, извергнутый горнилом, именуемым обществом.
Отделение св. Бернара имеет свою особую приёмную, это длинное помещение, разделённое пополам двумя решётками, расположенными параллельно в трех футах одна от другой, чтобы посетитель не мог пожать заключённому руку или что-нибудь ему передать. Эта приёмная темна, сыра и во всех отношениях отвратительна – особенно если подумать о тех страшных признаниях, которые просачивались сквозь эти решётки и покрыли ржавчиной их железные прутья.
А между тем это место, как оно ни ужасно, – это рай, где могут снова насладиться желанным обществом близких людей, чьи дни сочтены; ибо из Львиного рва выходят лишь для того, чтобы отправиться к заставе Сен-Жак, или на каторгу, или в одиночную камеру.
По описанному нами сырому, холодному двору прогуливался, засунув руки в карманы, молодой человек, на которого обитатели Рва поглядывали с большим любопытством.
Его можно было бы назвать элегантным, если бы его платье не было в лохмотьях; тонкое, шелковистое сукно, совершенно новое, легко принимало прежний блеск под рукой арестанта, когда он его разглаживал, чтобы придать ему свежий вид.
С таким же старанием застёгивал он батистовую рубашку, значительно изменившую свой цвет за то время, что он сидел в тюрьме, и проводил по лакированным башмакам кончиком носового платка, на котором были вышиты инициалы, увенчанные короной.
Несколько обитателей Львиного рва следили с видимым интересом за тем, как этот арестант приводил в порядок свой туалет.
– Смотри, князь прихорашивается, – сказал один из воров.
– Он и без того очень хорош, – отвечал другой, – будь у него гребень и помада, он затмил бы всех господ в белых перчатках.
– Его фрак был, как видно, новёхонек, а башмаки так и блестят. Даже лестно, что к нам такая птица залетела; а наши жандармы – сущие разбойники. Изорвать такой наряд!
– Говорят, он прожжённый, – сказал третий. – Пустяками не занимался… Такой молодой и уже из Тулона! Не шутка!
А предмет этого чудовищного восхищения, казалось, упивался отзвуками этих похвал, хотя самих слов он разобрать не мог.
Закончив свой туалет, он подошёл к окошку тюремной лавочки, возле которого стоял, прислонясь к стене, сторож.
– Послушайте, сударь, – сказал он, – ссудите меня двадцатью франками, я вам их скоро верну; вы ничем не рискуете – ведь у моих родных больше миллионов, чем у вас грошей… Ну, пожалуйста. С двадцатью франками я смогу перейти на платную половину и купить себе халат. Мне страшно неудобно быть всё время во фраке. И что это за фрак для князя Кавальканти!
Сторож пожал плечами и повернулся к нему спиной. Он даже не засмеялся на эти слова, которые бы многих развеселили; этот человек и не того наслушался, – вернее, он слышал всегда одно и то же.
– Вы бездушный человек, – сказал Андреа, – Погодите, вы у меня дождётесь, вас выгонят.
Сторож обернулся и на этот раз громко расхохотался.
Арестанты подошли и обступили их.
– Говорю вам, – продолжал Андреа, – на эту ничтожную сумму я смогу одеться и перейти в отдельную комнату; мне надо принять достойным образом важного посетителя, которого я жду со дня на день.
– Верно! верно! – заговорили заключённые. – Сразу видно, что он из благородных.
– Вот и дайте ему двадцать франков, – сказал сторож, прислонясь к стене другим своим широчайшим плечом. – Разве вы не обязаны сделать это для товарища?
– Я не товарищ этим людям, – гордо сказал Андреа, – вы не имеете права оскорблять меня.
Арестанты переглянулись и глухо заворчали; буря, вызванная не столько словами Андреа, сколько замечанием сторожа, начала собираться над головой аристократа.
Сторож, уверенный, что сумеет усмирить её, когда она чересчур разыграется, давал ей пока волю, желая проучить назойливого просителя и скрасить каким-нибудь развлечением своё долгое дежурство.
Арестанты уже подступали к Андреа; иные говорили:
– Дать ему башмака! |
– И потом, почему вы думаете, что я буду убит? Разве Ламорсьер, этот южный Ней, убит? Разве Шангарнье убит? Разве Бедо убит? Разве Моррель, которого мы знаем, убит? Подумайте, как вы обрадуетесь, матушка, когда я к зам явлюсь в расшитом мундире! Имейте в виду, я рассчитываю быть неотразимым в этой форме, я выбрал полк спаги из чистого щегольства.
Мерседес вздохнула, пытаясь всё же улыбнуться: эта святая женщина терзалась тем, что её сын принял на себя всю тяжесть жертвы.
– Итак, матушка, – продолжал Альбер, – у вас уже есть верных четыре с лишним тысячи франков; на эти четыре тысячи вы будете жить безбедно два года.
– Ты думаешь? – сказала Мерседес.
Эти слова вырвались у неё с такой неподдельной болью, что их истинный смысл не ускользнул от Альбера; сердце его сжалось, и он нежно взял руку матери в свои.
– Да, вы будете жить! – сказал он.
– Я буду жить, – воскликнула Мерседес, – но ты не уедешь, Альбер?
– Уеду, матушка, – сказал Альбер, спокойным и твёрдым голосом, – вы слишком любите меня, чтобы заставить меня вести подле вас праздную и бесполезную жизнь. К тому же я уже подписал контракт.
– Ты поступишь согласно своей воле, мой сын, а я – согласно воле божией.
– Нет, не согласно моей воле, матушка, но согласно разуму и необходимости. Мы оба узнали, что такое отчаяние. Что теперь для вас жизнь? Ничто. Что такое жизнь для меня? Поверьте, матушка, безделица, не будь вас; ибо, клянусь, не будь вас, эта жизнь оборвалась бы в тот день, когда я усомнился в своём отце и отрёкся от его имени! И всё же, я буду жить, если вы обещаете мне надеяться; а если вы поручите мне заботу о вашем будущем счастье, то это удвоит мои силы. Тогда я пойду к алжирскому губернатору – это честный человек, настоящий солдат, – я расскажу ему свою печальную повесть, попрошу его время от времени посматривать в мою сторону, и, если он сдержит слово, если он увидит, чего я стою, то либо я через полгода вернусь офицером, либо не вернусь вовсе. Если я вернусь офицером – ваше будущее обеспечено, матушка, потому что у меня хватит денег для нас обоих; к тому же мы оба будем гордиться моим новым именем, потому что это ваше настоящее имя. Если я не вернусь… тогда, матушка, вы расстанетесь с жизнью, если не захотите жить, и тогда наши несчастья кончатся сами собой.
– Хорошо, – отвечала Мерседес, – ты прав, мой сын, докажем людям, которые смотрят на нас и подстерегают наши поступки, чтобы судить нас, докажем им, что мы достойны сожаления.
– Отгоните мрачные мысли, матушка! – воскликнул Альбер. – Поверьте, мы счастливы, во всяком случае можем быть счастливы. Вы мудрая и кроткая; я стал неприхотлив и, надеюсь, благоразумен. Я на службе, – значит, я богат; вы в доме господина Дантеса, – значит, вы найдёте покой. Попытаемся, матушка, прошу вас!
– Да, попытаемся, потому что ты должен жить, мой сын. Ты должен быть счастлив, – отвечала Мерседес.
– Итак, матушка, наш делёж окончен, – с напускной непринуждённостью сказал Альбер. – Мы можем сегодня же уехать. Я закажу вам место.
– А себе?
– Мне ещё нужно остаться дня на два, на три; это начало разлуки, нам надо к ней привыкнуть. Мне необходимо получить рекомендации, навести справки относительно Алжира; я догоню вас в Марселе.
– Хорошо, едем! – сказала Мерседес, накинув на плечи единственную шаль, которую она взяла с собой и которая случайно оказалась очень дорогой шалью из чёрного кашемира. – Едем!
Альбер наскоро собрал свои бумаги, позвал хозяина, заплатил ему тридцать франков, подал матери руку и вышел с ней на лестницу.
Впереди них кто-то спускался, он услышал шуршание шёлкового платья о перила и обернулся.
– Дебрэ! – прошептал Альбер.
– Морсер, вы? – сказал секретарь министра, останавливаясь.
Любопытство взяло у Дебрэ верх над желанием сохранить инкогнито; к тому же его и так узнали. В самом деле забавно было встретить в этом никому неведомом меблированном доме человека, чья несчастная участь наделала столько шума в Париже.
– Морсер! – повторил Дебрэ.
Но, заметив в полутьме лестницы ещё стройную фигуру г-жи де Морсер, закутанную в шаль, он добавил с улыбкой:
– Ах, простите, Альбер! Не смею мешать вам.
Альбер понял мысль Дебрэ.
– Матушка, – сказал он, обращаясь к Мерседес, – это господин Дебрэ, секретарь министра внутренних цел, мой бывший друг.
– Почему бывший? – пролепетал Дебрэ. – Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, господин Дебрэ, – продолжал Альбер, – что у меня больше нет друзей, и я не должен их иметь. Я вам очень благодарен за то, что вы были так любезны и узнали меня.
Дебрэ поднялся на две ступени и крепко пожал руку Альбера.
– Поверьте, дорогой, – сказал он со всей теплотой, на какую был способен, – я глубоко сочувствую постигшему вас горю и я всегда в вашем распоряжении.
– Благодарю вас, сударь, – сказал, улыбаясь, Альбер, – но в нашем несчастье мы ещё достаточно богаты, чтобы ни к кому не обращаться за помощью, мы покидаем Париж, и после всех дорожных расходов у нас ещё останется пять тысяч франков.
Дебрэ покраснел, потому что у него в бумажнике лежал миллион; и, как ни был чужд поэзии его трезвый ум, он невольно подумал, что в одном и том же доме, ещё недавно, находились две женщины, из которых одна, заслуженно опозоренная, уходила нищей, унося под своей накидкой полтора миллиона, тогда как другая, несправедливо униженная, но величественная в своём несчастье, обладая жалкими грошами, чувствовала себя богатой.
Это сравнение заставило его забыть о своих рыцарских побуждениях, наглядность примера сразила его; он пробормотал несколько общих фраз и быстро спустился по лестнице.
В этот день чиновники министерства, его подчинённые, немало натерпелись из-за его дурного настроения.
Но зато вечером он стал владельцем прекрасного дома на Бульваре Мадлен, приносящего пятьдесят тысяч ливров дохода.
На другой день, в пять часов вечера, когда Дебрэ подписывал купчую, г-жа де Морсер, обменявшись нежным поцелуем с сыном, села в почтовый дилижанс.
На антресолях почтового двора Лаффит, за одним из полукруглых окон, стоял человек; он видел, как Мерседес садилась в карету, видел, как отъехал дилижанс, видел, как удалялся Альбер.
Тогда он провёл рукой по отягчённому сомнениями челу и сказал: |
– Дитя! – вздохнула Мерседес.
– Дорогая матушка, – сказал Альбер, – к сожалению, я истратил достаточно ваших денег, чтобы знать им цену. Три тысячи франков – это колоссальная сумма, и я построил на ней волшебное здание вечного благополучия.
– Ты шутишь, мой друг. И разве мы принимаем эти три тысячи франков? – спросила Мерседес, краснея.
– Но ведь это уже решено, мне кажется, – сказал Альбер твёрдо, – мы их принимаем, тем более что у нас их нет, потому что, как вам известно, они зарыты в саду маленького дома, на Мельянских аллеях в Марселе. На двести франков мы с вами поедем в Марсель.
– На двести франков! – сказала Мерседес. – Что ты говоришь, Альбер!
– Да, я навёл справки и на почтовой станции, и в пароходной конторе и произвёл подсчёт. Вы заказываете себе место до Шалона в почтовой карете; видите, матушка, вы будете путешествовать, как королева.
Альбер взял перо и написал:
Карета – 35 фр.
Пароход от Шалона до Лиона – 6 фр.
Пароход от Лиона до Авиньона – 16 фр.
От Авиньона до Марселя – 7 фр.
Дорожные расходы – 50 фр.
Итого – 114 фр.
– Положим, сто двадцать, – добавил Альбер, улыбаясь – Какой я щедрый, правда, матушка?
– А ты, бедный мальчик?
– Я? Вы же видите, я оставил себе восемьдесят франков. Молодой человек не нуждается в стольких удобствах; к тому же я опытный путешественник.
– В собственной карете и с лакеем.
– Всеми способами, матушка.
– Хорошо, – сказала Мерседес, – но где взять двести франков?
– Вот они, а вот и ещё двести. Я продал часы за сто франков и брелоки за триста. Подумайте только! Брелоки оказались втрое дороже часов. Старая история: излишества всегда стоят дороже всего! Теперь мы богаты: вместо ста четырнадцати франков, которые вам нужны на дорогу, у нас двести пятьдесят.
– Но здесь тоже нужно заплатить?
– Тридцать франков, но я их плачу из моих ста пятидесяти. Это решено И так как мне в сущности нужно на дорогу только восемьдесят франков, то я просто утопаю в роскоши. Но это ещё не всё. Что вы на это скажете, матушка?
И Альбер вынул из записной книжечки с золотой застёжкой – давняя прихоть, или, быть может, нежное воспоминание об одной из таинственных незнакомок под вуалью, что стучались у маленькой двери, – Альбер вынул из записной книжечки тысячефранковый билет.
– Что это? – спросила Мерседес.
– Тысяча франков, матушка. Самая настоящая.
– Но откуда они у тебя?
– Выслушайте меня, матушка, и не волнуйтесь.
И Альбер, подойдя к матери, поцеловал её в обе щеки; потом отстранился и поглядел на неё.
– Вы даже не знаете, матушка, какая вы красавица! – произнёс он с глубоким чувством сыновней любви. – Вы самая прекрасная, самая благородная женщина на свете!
– Дорогой мальчик! – сказала Мерседес, тщетно стараясь удержать слезу, повисшую у неё на ресницах.
– Честное слово, вам оставалось только стать несчастной, чтобы моя любовь превратилась в обожание.
– Я не несчастна, пока у меня есть сын, – сказала Мерседес, – и не буду несчастной, пока он со мной.
– Да, – сказал Альбер, – но в том-то и дело. Вы помните, что мы решили?
– Разве мы решили что-нибудь? – спросила Мерседес.
– Да, мы решили, что вы поселитесь в Марселе, а я уеду в Африку, где, вместо имени, от которого я отказался, я заслужу имя, которое я принял.
Мерседес вздохнула.
– Со вчерашнего дня я зачислен в спаги, – добавил Альбер, пристыженно опуская глаза, ибо он сам не знал, сколько доблести было в его унижении, – я решил, что моё тело принадлежит мне и что я могу его продать; со вчерашнего дня я заменяю другого. Я, что называется, продался, и притом, – добавил он, пытаясь улыбнуться, – по-моему, дороже, чем я стою: за две тысячи франков.
– И эта тысяча?.. – сказала, вздрогнув, Мерседес.
– Это половина суммы; остальное я получу через год.
Мерседес подняла глаза к небу с выражением, которого никакие слова не могли бы передать, и две слезы медленно скатились по её щекам.
– Цена его крови! – прошептала она.
– Да, если меня убьют, – сказал, смеясь, Альбер. – Но уверяю вас, матушка, что я намерен яростно защищать свою жизнь; никогда ещё мне так не хотелось жить, как теперь.
– Боже мой! – вздохнула Мерседес.
|
Госпожа Данглар, с сухими глазами, подавляя рыдания, положила альбом в ридикюль, спрятала купон ренты и чек в свой кошелёк и, бледная, безмолвная, ждала ласкового слова, которое утешило бы её в том, что она так богата.
Но она ждала напрасно.
– Теперь, сударыня, – сказал Дебрэ, – вы прекрасно обеспечены, у вас что-то около шестидесяти тысяч ливров годового дохода – сумма, огромная для женщины, которой нельзя будет жить открыто ещё по меньшей мере год.
Вы можете позволить себе любую прихоть, какая придёт вам в голову; к тому же, если ваша доля покажется вам недостаточной по сравнению с тем, чего вы лишились, вы можете обратиться к моей доле, сударыня, и я готов вам предложить, – взаимообразно, разумеется, – всё, что я имею, то есть миллион шестьдесят тысяч франков.
– Благодарю вас, сударь, – отвечала баронесса, – вы сами понимаете, что моя доля – это гораздо больше, чем нужно несчастной женщине, которая уже не рассчитывает – во всяком случае на долгое время – появляться в обществе.
Дебрэ удивился, но овладел собой и сделал жест, который можно было истолковать как наиболее вежливое выражение мысли:
«Как угодно!»
Госпожа Данглар, быть может, всё ещё на что-то надеялась, но когда она увидела этот беспечный жест и уклончивый взгляд Дебрэ, а также глубокий поклон и многозначительное молчание, которые затем последовали, она подняла голову, отворила дверь и без гнева, без содрогания, но и не колеблясь, бросилась на лестницу, даже не кивнув тому, кто давал ей так уйти.
– Пустяки! – сказал Дебрэ, когда она ушла. – Всё это одни разговоры; она останется в своём доме, будет читать романы и играть в ландскнехт, раз уже не может играть на бирже.
И, взяв опять свою записную книжку, он принялся старательно вычёркивать суммы, которые он выплатил.
– Мне остаётся миллион шестьдесят тысяч франков, – сказал он. – Как жаль, что умерла мадемуазель де Вильфор! Это была бы для меня во всех отношениях подходящая жена.
И флегматично, как всегда, он стал ждать, пока после ухода г-жи Данглар пройдёт двадцать минут, чтобы выйти самому.
В течение этих двадцати минут Дебрэ производил подсчёты, положив часы перед собой.
Любознательный бес, которого всякое безудержное воображение создало бы более или менее удачно, если бы Лесаж не завоевал первенства своим шедевром, – Асмодей, подымающий кровли домов, чтобы заглянуть внутрь, увидел бы занимательное зрелище, если бы в ту минуту, когда Дебрэ производил свои подсчёты, он снял крышу скромного дома на улице Сен-Жермен-де-Пре.
Над той комнатой, где Дебрэ поделил с г-жой Данглар два с половиною миллиона, была другая комната, обитатели которой тоже нам знакомы и заслуживают нашего внимания.
В этой комнате находились Мерседес и Альбер.
Мерседес сильно изменилась за последние дни; не потому, чтобы во времена своего богатства она окружала себя кичливой пышностью и стала неузнаваема, как только приняла более скромный облик; и не потому, чтобы она дошла до такой бедности, когда приходится облекаться в наряд нищеты; нет, Мерседес изменилась потому, что взгляд её померк, и губы больше не улыбались, потому что неотступная гнетущая мысль владела её некогда столь живым умом и лишала её речь былого блеска.
Не бедность притупила ум Мерседес; не потому, что она была малодушна, тяготила её эта бедность. Покинув привычную сферу, Мерседес затерялась в чуждой среде, которую сама избрала, как человек, который, выйдя из ярко освещённой залы, вдруг попадает во мрак. Она казалась королевой, которая переселилась из дворца в хижину и не узнает самое себя, глядя на тюфяк, заменяющий ей пышное ложе, и на глиняный кувшин, который сама должна ставить на стол.
Прекрасная каталанка, или, если угодно, благородная графиня, утратила свой гордый взгляд и прелестную улыбку, потому что видела вокруг только унылые предметы: стены, оклеенные серыми обоями, которые обычно предпочитают расчётливые хозяева, как наименее маркие; голый каменный пол; аляповатую мебель, режущую глаз своей убогой роскошью; словом – всё то, что оскорбляет взор, привыкший к изяществу и гармонии.
Госпожа де Морсер жила здесь с тех пор, как покинула свой дом; у неё кружилась голова от этой вечной тишины, как у путника, подошедшего к краю пропасти; она заметила, что Альбер то и дело украдкой смотрит на неё, стараясь прочесть её мысли, и научилась улыбаться одними губами, и эта застывшая улыбка, не озарённая нежным сиянием глаз, походила на отражённый свет, лишённый живительного тепла.
Альбер тоже был подавлен и смущён; его тяготили остатки роскоши, которые мешали ему освоиться с его новым положением; он хотел бы выйти из дому без перчаток, но его руки были слишком белы; он хотел бы ходить пешком, но его башмаки слишком ярко блестели.
И всё же эти два благородных и умных существа, неразрывно связанные узами материнской и сыновней любви, понимали друг друга без слов и могли обойтись без околичностей, неизбежных даже между близкими друзьями, когда речь идёт о материальной основе нашей жизни.
Словом, Альбер мог сказать своей матери, не испугав её:
– Матушка, у нас нет больше денег.
Мерседес никогда не знала подлинной нищеты; в молодости она часто называла себя бедной; но это не одно и то же: нужда и нищета – синонимы, между которыми целая пропасть.
В Каталанах Мерседес нуждалась в очень многом, но очень много у неё было. Сети были целы – рыба ловилась; а ловилась рыба – были нитки, чтобы чинить сети.
Когда нет близких, а есть только любовь, которая никак не касается житейских мелочей, думаешь только о себе и отвечаешь только за себя.
Тем немногим, что у неё было, Мерседес делилась щедро со всеми, теперь у неё не было ничего, а приходилось думать о двоих.
Близилась зима; у графини де Морсер калорифер с сотнями труб согревал дом от передней до будуара; теперь Мерседес нечем было развести огонь в этой неуютной и уже холодной комнате; её покои утопали в редкостных цветах, ценившихся на вес золота, – а теперь у неё не было даже самого жалкого цветочка.
Но у неё был сын…
Пафос отречения, быть может, чрезмерный, до сих пор возвышал их над прозой жизни.
Пафос – это почти экзальтация; а экзальтация возносит душу над всем земным.
Но экзальтация первого порыва угасла, и мало-помалу пришлось спуститься из страны грёз в мир действительности.
После многих бесед об идеальном настало время поговорить о житейском.
– Матушка, – говорил Альбер в ту самую минуту, когда г-жа Данглар спускалась по лестнице, – подсчитаем наши средства, я должен знать итог, чтобы составить план действий.
– Итог: нуль, – сказала Мерседес с горькой улыбкой.
– Нет, матушка. Итог – три тысячи франков, и на эти три тысячи я намерен прекрасно устроиться. |
– Что, сударыня? – машинально повторил Дебрэ.
– Что вы думаете об этом?
– Думаю, что у Данглара были подозрения, сударыня.
– Да, конечно; но неужели это всё, что вы имеете мне сказать?
– Я вас не понимаю, – сказал Дебрэ с ледяной холодностью.
– Он уехал! Уехал совсем! Уехал, чтобы не возвращаться!
– Не верьте этому, баронесса, – сказал Дебрэ.
– Да нет же, он не вернётся; я его знаю, этот человек непоколебим, когда затронуты его интересы. Если бы он считал, что я могу быть ему полезна, он увёз бы меня с собой. Он оставляет меня в Париже, – значит, наша разлука входит в его планы; а если так, она бесповоротна, и я свободна навсегда, – добавила г-жа Данглар с мольбой в голосе.
Но Дебрэ не ответил и оставил её с тем же тревожным вопросом во взгляде и в душе.
– Что же это? – сказала она наконец. – Вы молчите?
– Я могу только задать вам один вопрос: что вы намерены делать?
– Я сама хотела спросить вас об этом, – сказала г-жа Данглар с сильно бьющимся сердцем.
– Так вы спрашиваете у меня совета?
– Да, совета, – упавшим голосом отвечала г-жа Данглар.
– В таком случае, – холодно проговорил Дебрэ, – я вам советую отправиться путешествовать.
– Путешествовать! – прошептала г-жа Данглар.
– Разумеется. Как сказал Данглар, вы богаты и вполне свободны. Мне кажется, после двойного скандала – несостоявшейся свадьбы мадемуазель Эжени и исчезновения Данглара – вам совершенно необходимо уехать из Парижа.
Нужно только, чтобы все знали, что вы покинуты, и чтобы вас считали бедной: жене банкрота никогда не простят богатства и широкого образа жизни.
Чтобы достигнуть первого, вам достаточно остаться в Париже ещё две недели, повторяя всем и каждому, что Данглар вас бросил, и рассказывая вашим близким подругам, как это произошло; а уж они разнесут это повсюду.
Потом вы выедете из своего дома, оставите там свои бриллианты, откажетесь от своей доли в имуществе, и все будут превозносить ваше бескорыстие и петь вам хвалы.
Тогда все будут знать, что вы покинуты, и все будут считать, что вы остались без средств; я один знаю ваше финансовое положение и готов представить вам отчёт, как честный компаньон.
Баронесса, бледная, сражённая, слушала эту речь с ужасом и отчаянием, тогда как Дебрэ был совершенно спокоен и равнодушен.
– Покинута! – повторила она. – Вы правы, покинута!.. Никто не усомнится в моём одиночестве!
Это были единственные слова, которыми эта женщина, такая гордая и так страстно любящая, могла ответить Дебрэ.
– Но зато вы богаты, даже очень богаты, – продолжал он, вынимая из бумажника какие-то бумаги и раскладывая их на столе.
Госпожа Данглар молча смотрела, стараясь унять бьющееся сердце и удержать слёзы, которые выступили у неё на глазах. Но, наконец, чувство собственного достоинства взяло верх; и если ей и не удалось унять биение сердца, то она не пролила ни одной слезы.
– Сударыня, – сказал Дебрэ, – мы с вами стали компаньонами почти полгода тому назад. Вы внесли сто тысяч франков. Это было в апреле текущего года.
В мае начались наши операции. В мае мы реализовали четыреста пятьдесят тысяч франков. В июне прибыль достигла девятисот тысяч. В июле мы прибавили к этому ещё миллион семьсот тысяч франков; вы помните, это был месяц испанских бумаг.
В августе, в начале месяца, мы потеряли триста тысяч франков; но к пятнадцатому числу мы отыгрались, а в конце месяца взяли реванш; я подвёл итог нашим операциям с мая по вчерашний день. Мы имеем актив в два миллиона четыреста тысяч франков, – то есть миллион двести тысяч на долю каждого.
– Затем, – продолжал Дебрэ, перелистывая свою записную книжку с методичностью и спокойствием биржевого маклера, – мы имеем восемьдесят тысяч франков сложных процентов на эту сумму, оставшуюся у меня на руках.
– Но откуда эти проценты? – перебила баронесса. – Ведь вы никогда не пускали эти деньги в оборот.
– Прошу прощения, сударыня, – холодно сказал Дебрэ, – я имел от вас полномочия пустить их в оборот, и я воспользовался этим.
Итак, на вашу долю приходится сорок тысяч франков процентов, да ещё первоначальный взнос в сто тысяч франков, – иначе говоря, миллион триста сорок тысяч франков. При этом, сударыня, всего лишь третьего дня я позаботился обратить вашу долю в деньги; видите, я словно предчувствовал, что мне придётся неожиданно дать вам отчёт.
Деньги ваши здесь: половина кредитными билетами, половина чеками на предъявителя. Они именно здесь: мой дом казался мне недостаточно надёжным, и я считал, что нотариусы не умеют молчать, а недвижимость кричит ещё громче, чем нотариусы; наконец, вы не имеете права ничем владеть, помимо имущества, принадлежащего вам сообща с вашим супругом; вот почему я хранил эту сумму – отныне единственное ваше богатство – в тайнике, вделанном в этот шкаф; для большей верности я сделал его собственноручно.
– Итак, сударыня, – продолжал Дебрэ, отпирая сначала шкаф, затем тайник, – вот восемьсот тысячефранковых билетов; видите, они переплетены, как толстый альбом; я присоединяю к нему купон ренты в двадцать пять тысяч франков; остаётся около ста десяти тысяч франков, – вот чек на предъявителя на моего банкира; а так как мой банкир не Данглар, то можете быть спокойны; чек будет оплачен.
Госпожа Данглар машинально взяла чек на предъявителя, купон ренты и пачку кредитных билетов.
Разложенное здесь, на столе, это огромное богатство казалось просто кучкой ничтожных бумажек. |
|